Знает автор лишь только один, где у сказки (счастливый?) конец, ну а ты здесь лишь Шут, лишь Глупец, но она вся-тебе, погляди.
Я все не могу родить нужных слов про этот потрясающий текст. Потрясающе невовремя, потрясающе вовремя, как может быть только текст любого священного писания, попадающий внутрь и как-то так хитро вскрывающий консерву того, что лежало запаянным до лучших времен.
Просто читайте, и всю серию тоже. Я пока пытаюсь вернуть себе слова.
Просто читайте, и всю серию тоже. Я пока пытаюсь вернуть себе слова.
пятница, 16 февраля 2024 в 08:20
Пишет Neenious:URL записиВ лесу все птички мне родня,
Их ловит флейта за меня!
В. Моцарт, либретто Э. Шиканедера,
Ария Папагено из оперы «Волшебная флейта»
Так захлестывается веревка, зацепляется карабин,
Есть момент, за которым поздно что-то менять -
Это когда "не люби меня, пожалуйста, не люби"
Превращается в "только не разлюби меня".
laas
Что поездка не задалась, стало понятно с самого начала: ехать предстояло одной. Во-первых, это было скучно. Во-вторых, означало, что всю дорогу предстояло не только играть, но и самой шляпу таскать по шипящей и громыхающей, как паровой молот, областной электричке. Во-третьих, уральская весна, натура переменчивая, решила, что снег в конце апреля – это прекрасная идея, поэтому электричка, лениво виляя задним вагоном по уводящим в сторону Екатеринбурга рельсам, отползала от вокзала практически пустой. Так что будь на месте Любы сам Иэн Андерсон, даже он не нааскал бы на билет в совершенно пустом составе. Придётся бегать от контролёров.
А бегать Люба не любила. Ей даже закралась в голову предательская мысль никуда не ехать, но пропускать квартирник, куда люди аж из Питера приедут, было немыслимо. Макс сам дурак, что не поехал, – впрочем, куда ему, болезному. Что он вообще смыслит в рок-музыке?
читать дальшеВагон был пуст. В грязное оконное стекло, как мотыльки на свет, роем летел мокрый снег, разбиваясь мерзкими кляксами, в которых расплывались разноцветные гаражи вдоль путей, появлялись и исчезали кусты и деревья, похожие на звуковую волну, а дальше поднималась стена тумана. Вчера Люба ходила в лог смотреть черёмуху, но сегодня уже не могла отличить, что белело среди зелёных листьев, гроздья цветов или снег.
Люба с ногами забралась на жёлтую деревянную скамейку и расчехлила флейту – просто чтобы в этом мерзком утре было хоть что-то хорошее.
Хриплый голос в динамиках нечленораздельно объявил остановку – очередной безликий номер километра. На совершенно пустом перроне станции, которая, несмотря на близость к вокзалу, даже не удостоилась имени, непонятно зачем и кому нужной на задворках гаражей, стоял под снегом одинокий пассажир с огромным рюкзаком. Больше никого не было – даже вездесущих дачников, которым самый сезон толкаться в тамбуре и обсуждать, какой сорт огурцов меньше горчит. Зато и контролёров пока тоже не видно. Железный дракон с оглушительным лязгом остановился и, шипя, распахнул двери. На мгновение стало тихо. Человек с рюкзаком поднялся по ступенькам и скрылся в соседнем вагоне.
По легенде, Иэн Андерсон обменял электрогитару на флейту потому, что не думал, что сможет играть лучше Эрика Клэптона, и не пожалел об этом. Любе тоже было из чего выбирать. Её мама была альтисткой в оркестре, поэтому Люба рано познакомилась со струнно-смычковыми инструментами и сразу решила, что им не по пути. Под звуки Паганини с пластинки, запах валокордина и укоризненные взгляды матери она ушла из музыкальной школы, едва доучившись до четвёртого класса, но музыка никуда из её жизни не делась. Наоборот: даже Паганини в кои-то веки не бесил, когда его не надо было разучивать к понедельнику или обсуждать на музлитературе. Потом к классике добавился рок, Люба попробовала играть на гитаре, но в итоге предпочла флейту. Максу она объяснила: это потому, что с другими инструментами неудобно лазить по чердакам и убегать по крышам от дворников и милиции. Себе самой ничего объяснять было не надо: инструмент, на котором можно было сыграть и Jethro Tull, и музыку из балета «Анюта», казался ей голосом её души. К вопросу о балете «Анюта»: если играть «Каприс» и поймать ритм колёс поезда, то как будто играешь с оркестром. Люба поднесла к губам флейту, отсчитала две четверти восьмыми и заиграла.
Снег за окном повалил крупными хлопьями. Люба играла, закрыв глаза, и звук флейты переплетался со стуком колёс – как будто с тревожным стуком сердца. В дверях тамбура появилась фигура. Словно околдованный музыкой, человек подошёл ближе и застыл в проходе, склонив голову к плечу.
Почувствовав его взгляд, Люба вздрогнула и открыла глаза. Перед ней стоял юноша неопределённого возраста – ему могло быть и 15, и 20 – в странно подобранной, как будто с чужого плеча, чёрной одежде не по сезону. За спиной у него был здоровенный рюкзак, но на осанке вес никак не сказывался.
– Что это? – с детской непосредственностью спросил он хриплым, как будто недавно сломавшимся голосом.
У юноши были жёсткие матово-чёрные волосы, на которых почему-то не таял снег, сосредоточенное лицо человека, говорящего на неродном языке, и фиолетово-голубые немигающие глаза, в которых было что-то нечеловеческое.
– Валерий Гаврилин, сюита-балет «Анюта», каприс, – Люба стандартным движением уличного аскера сняла шляпу и, иронично подмигнув, протянула незнакомцу. – Если понравилось, музыкант всегда признателен.
Парень иронии явно не понял, но с готовностью полез в карман.
– А вы можете сыграть ещё? – спросил он.
Очарованный музыкой не понимающий иронию чувак с глазами цвета медуницы, которая наверняка замерзала где-то там в лесу под практически первомайским снегом, – не тот попутчик, которого она ожидала встретить в пустой электричке, но опасным он пока не выглядел. Более того: она вдруг ощутила силу, наверное, хорошо знакомую одетому в пёструю одежду флейтисту, который летом 1284 года вывел из города сто тридцать рождённых в Гамельне детей. Она кивнула на свободное сидение напротив.
Под пристальным взглядом странных глаз Люба сыграла «Тарантеллу» из той же «Анюты», соло на флейте из «Шаров из хрусталя» и заполировала, конечно же, Jethro Tull.
Всё-таки было что-то завораживающее в дуэте тяжёлой, механической паровозной ритмики и чистого, ясного, тоже бесконечно куда-то стремящегося звука флейты. Дуэт человека и машины. Дуэт твоей души и жизни, которая вот-вот подхватит тебя и перемелет. Интересно, думали ли об этом Гаврилин и Андерсон? И существовал ли этот дуэт где-то ещё, кроме Любиной головы? Но то ли магия флейты с очарованного странника в какой-то момент переходит и на самого музыканта, то ли она просто забыла о его присутствии – в какой-то момент Люба вдруг осознала, что стоит на скамейке, распустив волосы, и, перекрикивая шум колёс, на высоких нотах орёт And the train, it won't stop going, no way to slow down.
Утирая пот со лба, девушка сползла обратно на скамейку и искоса посмотрела на юношу: не сбежал от такой экспрессии? Нет, вот он.
— Нормально? – она улыбнулась, тяжело дыша.
— Это было круче всего, что я когда-либо слышал.
— Да что ты слышал вообще, – чтобы скрыть смущение, Люба ухмыльнулась, сама не заметив, как перешла на «ты».
— Вообще-то много чего, – он в очередной раз не воспринял сарказм. – Но точно не песню человека с поездом.
Люба поймала взгляд глаз цвета медуницы и поняла, что кем бы ни был их обладатель, она совершенно точно играла для него не зря.
Парень, назвавшийся Эолом (Любу это нисколько не удивило: сегодня вечером она собиралась вписаться на флэт к басисту по имени Ланселот), тоже ехал до конечной и, как ей показалось, с радостью откликнулся на предложение походить по вагонам со шляпой и нааскать на билеты (у него тоже не было – кто б сомневался!).
Ближе к Кунгуру небо кое-где очистилось от снеговых туч, над лесом выглянуло солнце, на платформах появились особенно рисковые дачники, и дело пошло. Люба с мрачным удовлетворением отметила, что Эол справлялся с задачей гораздо лучше Макса: не закатывал глаза, когда в шляпу ничего не клали, не пытался покурить в тамбуре, пока Люба играет, да и вообще в его странном облике была какая-то удивительная гармония. Под звуки флейты он шагал по качающемуся вагону, под рюкзаком и со шляпой в руках, как будто танцуя и при этом не прикладывая никаких усилий.
После Кунгура дачники повыходили, и электричка снова опустела, но Любу и Эола это больше не волновало: после того как мрачный мужик с золотым зубом и весьма красноречивым набором наколок на кулаках попросил сыграть про гоп-стоп, проблема с деньгами на билеты магическим образом решилась, и никакие контролёры им были уже не страшны.
«Морда интеллигентская, а играешь хорошо, будто сидела!» – сказал мужик на прощание, и Люба уже предвкушала, как будет вечером рассказывать эту историю на вписке и шутить про плутовской роман, когда вдруг почувствовала на плече тяжёлую руку, а у горла – холодное лезвие ножа, столь поэтично описанное Розенбаумом в качестве орудия мести несчастной любви.
Плутовской роман принимал неожиданный оборот. Боковым зрением она увидела, как новый знакомый в проходе отбивался от двоих, превосходивших его и ростом, и весом, и подумала, что всё пропало. Всё вокруг стало очень громким и медленным. Люба пыталась вырваться, отвести этот чёртов нож от своей шеи, но пальцы резко обожгло, и она только отстранённо смотрела, как, пока чьи-то руки в перчатках выворачивают её карманы, на куртку капает с её пальцев что-то красное. Мир куда-то поплыл.
А потом какая-то неведомая сила подхватила её, протащила за собой сквозь тёмный тамбур и вдруг выбросила на свет.
Когда она открыла глаза снова, вокруг пахло весной и креозотом. Эол, изрядно побитый жизнью (конкретными её представителями), склонился над ней, и цвет его встревоженных глаз расплескался на всё небо.
– Где моя флейта? – спросила Люба.
– У меня, – он с облегчением выдохнул. – Вроде в порядке, но ты проверь.
– А ты?
– Я же ничего не понимаю в флейтах.
– В смысле ты сам – в порядке?
Эол, кажется, искренне удивился такому вопросу.
– А ты?
Люба села и посмотрела на свои ладони. Всё было гораздо лучше, чем могло быть: несколько порезов, но кровь уже остановилась. Не падай она в обморок при виде крови, может, и отбилась бы. Хотя вряд ли. Сколько их было? Трое? Четверо? Она протянула руку – парень со странными глазами понял её без слов и вложил в ладонь флейту.
– Теперь в порядке, – Люба усмехнулась. – За исключением того, что я понятия не имею, где мы.
– С этим я сейчас разберусь.
Ничего не объясняя, Эол легко поднялся и так же изящно и гармонично, как до того ходил по мотавшемуся из стороны в сторону вагону, ломанулся прямо в кусты возле насыпи. Окружённые зелёным весенним сиянием ветки не издали ни звука, только какие-то мелкие лесные птицы бодро клевали крупу из валявшегося тут же, на насыпи, рюкзака. Зачем ему, интересно, крупа? Люба только сейчас осознала, что Эол не только отобрал у бандитов её флейту, но и дрался с ними под этим чёртовым рюкзаком.
Из кустов за насыпью вылетела чёрная птица и взмыла в небо. Птички все как одна оторвались от еды, подняли головы и смотрели ей вслед.
Люба встала и огляделась: по обе стороны от блестящей железнодорожной змеи, гревшейся в лучах наконец-то выбравшегося на небо ленивого весеннего солнца, расстилался казавшийся бескрайним лес. Стояла тишина, нарушаемая только голосами птиц, невидимых среди деревьев, и скрипом земли под ногами. Да уж, весёлое приключение, ничего не скажешь.
Эол появился так же бесшумно и внезапно, как и исчез – и почему-то с другой стороны от железной дороги.
– Впереди мост через болото, – сообщил он. – Но он не для людей, по нему трудно пройти. Назад пойти можно, но это гораздо дольше.
– Где ты там видишь мост? – Люба прищурилась.
– Километров через пять, – Эол почесал подбородок. – Ты права, это далековато. Но в другую сторону ещё хуже. Остаётся третий вариант…
– Через пять километров? Ты ничего не хочешь объяснить?
– …Если пойти налево, до трассы всего километра три через лес. Я думаю, к вечеру сможем добраться до Шали. Или, если повезёт, поймаем тебе драйвера до Екатеринбурга. И я ещё тебе кое-что покажу по пути. Пойдём?
Люба хотела было переспросить, когда это Эол успел пробежаться на пять километров вперёд и ещё завернуть на трассу, но он стоял перед ней на весеннем ветру, ничуть не запыхавшийся, и в его глазах отражалось небо. А может, наоборот: эта странная весна была его отражением. В тянущихся к небу по бокам дороги тёмных ёлках читалась его одновременно угловатая и мягкая фигура. В окутанных сиянием ещё почти не различимой издали листвы ветках угадывались его тонкие пальцы. Даже солнце, казалось, всё-таки вышло потому, что он решил улыбнуться. И Люба вдруг подумала, что не у каждой тайны должна быть разгадка.
Солнце стояло высоко, но толку от этого было мало. Люба была сильной и выносливой и дала бы в зубы любому, кто предлагал ей похудеть (собственно, поэтому с третьего класса никто и не предлагал), но вот рост её действительно плохо подходил для того, чтобы тащиться по непролазному бурелому среди не полностью растаявшего снега. Её спутник забрал себе оба рюкзака и чехол с флейтой и вообще проявлял чудеса такта, но, глядя, как он легко перескакивает через поваленные стволы деревьев и умудряется не проваливаться в снег (как, как?), Люба представляла себя хоббитом и мрачно думала, что легконогий Леголас наверняка подбешивал остальное Братство Кольца.
– Давай руку, – предложил Эол, когда она в очередной раз застряла в грязном снегу и пыталась достать ногу так, чтобы не потерять ботинок. – Будет легче.
– От чего? От того, что ты уйдёшь в снег по колено вместе со мной? – огрызнулась Люба.
– Уйду, и ладно, – он пожал плечами. – Мы уже почти пришли.
– Что-то я не вижу никаких признаков дороги, – проворчала Люба. Она не любила физический контакт, особенно с незнакомыми людьми – а кстати, человек, с которым ты вместе аскал в электричке, считается незнакомым? А если ещё и удирал от бандитов? Вот Макс будет локти кусать, когда она вернётся, что не поехал, – вместо приключений просидел, небось, все выходные в пыльной библиотеке среди чертежей несбывшегося и планов неосуществимого. Впрочем…
Впрочем, в той библиотеке хотя бы нет этих чёртовых оврагов, подумала Люба, когда её ботинок с мерзким чавкающим звуком съехал с очередной мокрой ветки, и она потеряла равновесие – но упасть не успела.
Пальцы Эола были сухими и почти обжигающе горячими. Люба не думала, что у людей вообще такие бывают, – но, может, это просто она так замёрзла, ползая среди злорадных ошмётков зимы, которая всё не желала сдаваться?
– Смотри, – Эол остановился и указал рукой вперёд. На мгновение Любе показалось, что там, впереди, вода – но нет: перед ними, освещённая солнцем, расстилалась маленькая поляна, а на ней – медуница цвета полуденного неба, цвета заката, цвета рассвета. Цвета глаз человека, который улыбался так, как будто не знал ни цвета своих глаз, ни того, что у людей таких не бывает.
Вообще-то Люба считала, что она равнодушна к красотам природы. Ну, не совсем, конечно: она любила закаты над Камой и звёзды над летними полями, но всё ещё предпочитала хороший квартирник бардовскому фестивалю – и не только потому, что барды играют всего на двух аккордах, а рокеры на целых трёх! Ей было холодно, в ботинках хлюпала грязь вперемешку со снегом, она устала как собака и стёрла ноги, порезанные ладони противно ныли, хотелось пить и есть, но почему-то, увидев эти внезапные весенние цветы среди снега, Люба ощутила, что всё это не имеет совершенно никакого значения. Весь неуютный, взрослый, тревожный груз волшебным образом свалился с плеч.
– Я останусь здесь жить, – улыбаясь, как счастливый ребёнок, сообщила она Эолу. – Буду сидеть вон на том пне, играть на флейте и развлекать нимф. Пока соловьёв нет.
– Я, честно говоря, предпочёл бы вместо них слушать тебя.
Люба рассмеялась:
– Почему это?
– Потому, что они всегда говорят одно и то же.
– Ты, главное, им этого не говори!
– Да они же знают, – Эол вдруг тоже рассмеялся – искренне, но как будто с непривычки, немного удивляясь чуть хриплому звуку своего смеха. Потом он закрыл глаза и замер, не дыша, даже по цвету сливаясь с голыми стволами деревьев, небом, цветами и снегом в просветах.
– Соловьи прилетят послезавтра, – сказал он наконец, с шумом выдыхая, и открыл глаза. – Извини, но нам надо идти. Скоро снова пойдёт снег.
Он бесшумно шагнул вперёд, аккуратно, чтобы не наступить ни на хрупкие стебли, ни на цветы всех оттенков, неведомым образом соседствовавшие на них, и Люба осознала, что они всё ещё держатся за руки.
***
Пока Макс Винтер ходил, как по расписанию, в Дом Одного Окна и пытался мирно сосуществовать там с волшебницей, чья сила сравнима только с неотделимым от неё одиночеством, Люба мирно сосуществовала с той волшебницей, которую видела в зеркале. Оглядываясь по сторонам, она с детства подозревала, что это задача со звёздочкой, о которой все просто молчат и оставляют на потом, чтобы решить, если до звонка вдруг останется время, но вот контрольная заканчивается, учительница уже идёт по рядам и собирает тетради, а к задаче так никто и не приступил. Следующий урок – литература, тема урока – Тютчев, записываем под диктовку «Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои». Толмачёва, пиши внимательно, прекрати считать ворон!
В детстве Люба видела в зеркале забавную толстую девочку с непослушными волосами, едва дотягивавшуюся до круглого зеркала в коридоре. Ей, в общем-то, нравилась эта девочка: она стоила того, чтоб подтащить к зеркалу табуретку и улыбнуться во всю щербатую шестилетнюю улыбку.
В школе ей быстро объяснили, что быть толстой некрасиво, и на голове у неё гнездо, и грызть ногти не надо, но к тому времени Люба уже знала, что дело не в красоте. Её мать, чьи кудрявые волосы назывались в литературе красивым словом “каштановые”, а чёрные глаза – загадочным словом «миндалевидные», постоянно сидела на диете, носила шляпку с вуалью и красила ногти перламутровым лаком, очень старалась, чтобы всё было как надо, но настолько боялась посмотреть в глаза своему отражению в круглом зеркале, что много лет успешно скрывала взаимную любовь к своей коллеге, второй скрипке, от всего мира (а тщательнее всех, конечно, от себя самой).
Учителя в школе любили порассуждать о пользе усердия, но Любин отец, которого она не видела уже лет десять, в прошлом – ветеринарный врач от бога, а нынче – слесарь в Закамском ЖЭКе, словом и делом показал, что усердие можно употребить на разные вещи. Например, чтобы рациональными аргументами убедить себя, что понимать голоса страдающих животных – это симптом параноидальной шизофрении, а не ещё одна унаследованная от деда странная способность, помимо абсолютного слуха или умения шевелить ушами.
Способности часто превозносили в музыкальной школе: учительница по сольфеджио регулярно восторгалась тем, какой у Любы прекрасный слух, и уверяла, что на курсе импровизации Любе не будет равных. До импровизации Люба не доучилась: дед к тому времени уже умер, но успел объяснить ей, что талант, пусть и волшебный, – вещь забавная, но полагаться на неё не следует, если не хочешь, конечно, оказаться в лагере потому, что подозрительно хорошо понимаешь как язык врагов, так и язык союзников, как он когда-то.
По всему выходило, что поэт Тютчев прав, но вот дальше у него было «лишь жить в себе самом умей, есть целый мир в душе твоей», что неминуемо возвращало Любу к той самой задаче со звёздочкой, потому что родители и дед эту задачу однозначно не решили. А она хотела решить – и поэтому убрала в шкаф ненавистную скрипку, но играла на флейте на крышах. Вместо отличников дружила с демонстративным хулиганом Винтером. Забивала на английский, но, к всеобщему удивлению, легко переводила для затерявшихся под снегом несчастных заезжих мормонов, которые примчались жечь глаголом сердца людей, хотя пока не могли его даже проспрягать. Прогуливала литературу, вместо контрольной выцарапывая ключом по побелке цитаты из «Отцов и детей» на стене в подъезде у русички (МарьИванна оказалась классной в обоих смыслах). Записывала коми-пермяцкие легенды, разговорившись «на картошке» с очередным дедом, которому дала прикурить, но после школы собралась на отделение классической филологии, где латынь и древнегреческий, чтобы хотя бы два языка выучить естественным образом.
Мама хваталась за голову, пила валокордин и жаловалась по телефону второй скрипке (Люба подозревала, что чаще для виду, ведь больше поводов пожаловаться – это больше поводов поговорить) – но зато девочка в зеркале по-прежнему улыбалась и росла вместе с Любой. И с целым миром в душе, в котором было действительно интересно, – но Люба давно не задумывалась о том, что в него можно привести ещё кого-то.
Именно об этом она думала, глядя на серое небо сквозь грязное лобовое стекло, по которому грязные дворники растирали снежную кашу. Эол не ошибся насчёт снега – как и насчёт расстояния до дороги. Они вышли к трассе уже под снегом, ещё минут через двадцать над ними сжалился водитель раздолбанной «буханки» и согласился подкинуть до ближайшей станции. Юноша под двумя рюкзаками героически держался до последнего, но стоило ему сесть в машину, уснул, уронив голову на плечо Любе. Его жёсткие, как перья, волосы щекотали щёку, но убрать их почему-то совсем не хотелось. Хотелось тоже закрыть глаза и просто чувствовать тепло прикосновения и дыхания.
– Ты осторожней с ним, девка, – через плечо бросил водитель. Он глядел в зеркало заднего вида, на котором по новомодной традиции болтался деревянный крест. – Я их немало вижу, как холода настают. Я сперва думал, может, детдомовские, ездил, спрашивал. Там же мало ли кто может быть, время такое сейчас. Но нет, таких у них нет.
– Каких? – против воли спросила Люба, чувствуя, как по спине ползёт холодок откуда-то из детства, из времён страшилок на чердаке и призраков в школьном подвале.
– Ты глаза-то его видела? – водитель в зеркале приподнял брови. – Они из ниоткуда появляются и так же исчезают, как снег сходит. Осторожней, говорю, девка.
– Ага, спасибо, – на автомате ответила Люба. Эол шевельнулся во сне и коротко выдохнул – люди, конечно, не дышат так быстро. Не предсказывают погоду и прилёт птиц. Не путешествуют на десять километров за пять минут – это было понятно сразу и мало волновало Любу. Но она-то думала, что это задача на движение, ну максимум на расстояние, а теперь оказывалось, что на время.
«Гляди-ка, – подумала она отстранённо. – С утра я ненавидела снег. А теперь сижу и боюсь, что он растает».
Они подъехали к посёлку, спрятавшемуся среди тёмных, как будто зловещих холмов, уже затемно. Улицы были пустынны, только на дороге к станции горел одинокий фонарь. Немногословный водитель, который так и не представился, выгрузил их у низкого жёлтого домика с уютной надписью «Столовая» и с чёрного хода завёл прямо на кухню, где усталая женщина в поварском колпаке и фартуке уже домывала посуду и готовилась гасить свет.
– Галя, покорми вон этих.
– Ну ты нашёл время, у меня только гречка осталась.
– Да что угодно. Говорят, их бандюганы с электрички скинули.
– Опять, что ли? – женщина покачала головой. – Вчера только мент городской ходил фоторобот рисовал. А ехали куда?
Люба и Эол ответили нестройным хором:
– До Екатеринбурга.
– До Шали.
Водитель мрачно смотрел то на Любу, то на Эола и явно хотел что-то ещё сказать, но просто махнул рукой, напоследок бросив многозначительный взгляд на Любу, и вышел. Галя покосилась на часы, и её брови мрачно сползлись к переносице, как основания стрелок.
– О, так вы до утра не уедете. Если только на поезд проходящий… Ладно, поешьте сначала.
Холодная гречка и почти прозрачный сладкий чай показались Любе самой вкусной едой на свете. Стараясь не стучать гнутой алюминиевой ложкой о тарелку, она подбирала каждое зёрнышко. Эол молчал и опять сливался с фоном – но если в лесу казалось, что он сплетается с ним, как мелодия флейты с партией остального оркестра, и оба от этого становятся ярче, то здесь он как будто изо всех сил старался казаться как можно бледнее и незаметнее. Из крана мерно капала вода. Не в такт ей тикали на стене часы. Галя, установив на крупный нос очки с одной дужкой, читала газету. На развороте темнели крупные буквы: «УСПЕЕТ ЛИ ФЕНИКС ВОЗРОДИТЬСЯ ИЗ ПЕПЛА? НОВЫЙ ЛЕСНОЙ ПОЖАР УГРОЖАЕТ РАЙОНУ». Перехватив Любин взгляд, пожилая повариха пожаловалась:
– Так и живём, вишь. То гоп-стоп, то пожар. Летом, пока вертолёт дождались, весь холм выгорел. А за Шалей вертолёт и вовсе не прилетел.
– И что? – спросила Люба с набитым ртом, просто чтобы поддержать разговор.
– И ничего, – Галина мрачно усмехнулась, сверкнув золотым зубом. – Ничего не осталось. От леса-то. Ты-то, поди, городская и не знаешь. А мы рядом с лесом живём, как на пороховой бочке.
– Это лес рядом с вами, как на пороховой бочке, – голос Эола прозвучал настолько безжизненно, что Люба вздрогнула. Галина тоже смотрела удивлённо: как будто она только что заметила второго человека.
– Нам-то что за интерес лес жечь, там, поди, молния ударила, – Галина обиженно огрызнулась. Люба очень внимательно посмотрела на своего спутника, всем видом призывая его не вступать в дискуссию, но было поздно. Эол, по цвету напоминавший кафель на стенах, сжав в левой руке ложку (которую, кстати, держал в кулаке, как маленький ребёнок), смотрел на Галину исподлобья, и в сине-фиолетовых глазах чудился злой отблеск огня в лесу.
– Молния тоже может ударить, но большинство пожаров происходит от человеческой глупости. Тут окурок выкинул из электрички, там костёр не потушили, там тополиный пух подожгли. И всё. Мы стараемся тушить, но за всеми не уследишь. Иногда летишь как можешь быстро, но уже не можешь ничего сделать, просто чувствуешь внутри, как им боль…
Люба под столом наступила ему на ногу, и парень осёкся на полуслове.
– Куда летишь? Ты чего, пацан, пожарный, что ли?
– Он юннат, – веско сказала Люба. – И помогает пожарным. И очень переживает за лес. Не сердитесь на него, пожалуйста. Спасибо вам огромное за ужин, мы попробуем пойти на станцию и узнать про поезд.
На улице пахло печным дымом, сырым деревом, прелыми листьями, молодой травой и чем-то ещё неуловимо печальным, но отчаянно весенним. В украшенных резными наличниками окнах горел свет, среди обязательной рассады на подоконниках мигали разноцветными глазами коты. Кое-где в темноте сквозь задёрнутые шторы просвечивали телевизоры, и в тишине можно было даже расслышать экзальтированные голоса: кажется, вся улица дружно смотрела одну и ту же мыльную оперу. Два силуэта под рюкзаками медленно шли на запах креозота по направлению к станции. Люба не очень представляла, зачем, а также как им теперь выбираться отсюда: её кошелёк остался у придурков в электричке.
– Не знаю, что на меня нашло, – наконец прервал молчание Эол.
– Но это же правда, – Люба обернулась и остановилась около фонаря.
– Люди не любят правду. Я не знаю, почему я не смог промолчать.
Эол смотрел на неё фиолетовыми глазами, всё ещё горевшими нехорошим огнём, и в глубине их чернело что-то страшное и непроизносимое.
– Потому что тебе было очень больно, – очень тихо, почти одними губами произнесла Люба. Глаза Эола в очередной раз сменили цвет, и девушка вдруг поняла, что в них выступили слёзы. Она не знала, что сказать, поэтому просто крепко обняла своего спутника, и он беззвучно, горько разрыдался.
Они стояли под фонарём обнявшись, а вокруг снова кружились снежинки – колючие, злые, как досада зимы, которая всё не желала сдаваться, но знала, что дни её сочтены. Чужие слёзы, слишком горячие и слишком солёные для человеческих, текли по лицу Любы, чужое сердце слишком быстро билось у её горла, и ей казалось, что она понимает, о чём это чужое горе, хотя никогда не смогла бы это объяснить.
– Я должен тебе кое-что сказать. Но я не знаю, с чего начать.
– У нас есть время.
– Кажется, уже нет.
Эол резко обернулся. Телевизоры в двух соседних домах согласно грянули заставку вечерних новостей. По дороге от станции прямо к ним спешил милиционер – седой раскрасневшийся дядька лет пятидесяти в куртке нараспашку, который выглядел так, словно его только что выдернули из бани и заставили работать, вместо банного веника вручив табельное оружие.
– Так-так, это вы ребята, которых с электрички скинули?
– Мы, – Люба повернулась навстречу служителю порядка. – Как раз на станцию шли, чтобы понять, как нам уехать.
– Придётся, ребята, со мной в участок пройти, – милиционер перевёл дух. – Опросить вас надо. А то вы не первые у нас.
Люба косо взглянула на Эола, который опять стремился слиться с местностью. Он не выглядел как человек, которому стоило встречаться с представителями закона, – просто потому, что люди с фиолетовыми глазами, которые появляются из ниоткуда, по определению не могут понравиться милиции. Даже саму Любу жизнь научила при виде мента на всякий случай переходить на другую сторону улицы, но, во-первых, бежать было поздно и некуда. И, во-вторых, их действительно ограбили. Правая ладонь услужливо заныла, напоминая о ножике, запахе крови и тяжёлом дыхании нападавшего.
– Ага, нам в столовой Галина рассказала, – кивнула Люба. – Конечно, пойдёмте. А вы можете нам какую-то справку дать, чтоб нас на поезд посадили?
Тот пробурчал что-то неразборчивое и махнул рукой в направлении участка, который, словно по каком-то злобному волшебству, оказался как раз за углом. Сонный дежурный с сигаретой в зубах удивился было, увидев начальника в столь поздний час, но, разглядев на свету Эола, зловеще усмехнулся и молча кивнул.
Люба напряжённо размышляла о том, что им делать. Интуиция подсказывала ей, что простым описанием железнодорожных бандитов дело не кончится, – и, конечно же, так и вышло.
Любины показания, телесные повреждения и засаленный паспорт с плохой фотографией (вытянувшись по струнке, шестнадцатилетняя Любовь Петровна Толмачёва на ней изо всех сил старалась не рассмеяться, а потому имела вид перекошенный и придурковатый) устроили участкового – он подробно записал всё в журнал, отдельно десять раз спросив, какого цвета были глаза у нападавших, выдал девушке йод, чтобы обработать руки, и приступил к допросу Эола. Тот смотрел в пол и явно не нравился участковому ещё до того, как открыл рот. Люба внутренне сжалась: было очевидно, что дела плохи.
Паспорта у Эола не было. Назвать фамилию, отчество и год рождения он затруднился – как, собственно, и какое бы то ни было цивильное имя. Шея участкового краснела, он с непонятной Любе брезгливостью раздражался после каждого вопроса, на который юноша не мог нормально ответить. С каждым его вопросом надежда Любы на то, что они выйдут из участка свободными людьми, таяла. Эол точно и подробно описал, куда и откуда он ехал, но не смог ответить, зачем, и назвать хоть одного родственника или знакомого.
– Физические повреждения? Кроме синяков и прочей мелочи.
– Нет, – мрачно ответил Эол.
Участковый приготовился писать последний пункт. Люба попыталась спасти положение:
– Как это нет, когда они тебя головой о скамейку приложили так, что ты сознание потерял? Товарищ милиционер, честно говорю, я с ним в электричке познакомилась, но истинно говорю вам, он был нормальным, пока его те двое головой не приложили. Может, его всё-таки довезти до Шали и уже там в больницу сдать?
Тот тяжело вздохнул и глянул на часы: часовая стрелка подбиралась к десяти. На его лице отразилась не то мучительная борьба, не то тяжёлая неповоротливая мысль.
– Значит так, девочка, к тебе у меня вопросов нет, – наконец выдавил он. – И я тебя через полчаса посажу на проходящий поезд. А вот этому… придётся остаться здесь.
– Но он же ничего не сделал! – возмутилась Люба.
– Может, он и не сделал, – участковый неприятно усмехнулся. – Но на днях у нас пара девок обнесла ларёк на рынке. И знаешь, какие у них были глаза, по свидетельствам, так сказать, очевидцев? Вот прямо как у него.
– Но я же не девушка, – Эол совершенно искренне удивился. – И я приехал из Перми.
– Мало ли какие глаза! Вы же не задерживаете всех кареглазых просто потому, что кареглазый бугай на нас в электричке напал? – Люба попыталась пошутить, но идея провалилась: участковому явно не хотелось вступать в дискуссии.
– Могу и тебя задержать. За красивые глаза. Но мой тебе совет, садись на поезд и езжай куда тебе надо. Я таких, как он, не первый раз вижу, и ничего хорошего от них ещё никому не было. Ничего он не забыл, ты не думай. Сейчас с напарником покурим и на станцию поедем. А то гляди, тоже в обезьяннике потусуешься.
Под жалобный скрип деревянных половиц участковый вышел из кабинета. Эол сидел бледный и прозрачный, как ледяная скульптура в городском парке. Люба наклонилась к нему и прошептала:
– Расскажи мне всё.
Юноша смотрел в пол и, кажется, дрожал.
– Я не сделал ничего плохого и не навредил людям.
– Я знаю, – Люба крепко сжала его непривычно холодную руку. Вот теперь времени действительно не было.
– Просто я… я не человек.
– Да мне вообще всё равно, – Люба улыбнулась. – Зачем тебе в Шалю? Это связано с тем пожаром в лесу?
– Ты мне веришь? – он поднял на неё глаза, сиявшие удивлением и безумной надеждой.
– Верю.
Эол резко выдохнул, и Любе почему-то показалось, что он сейчас взлетит к потолку, как пущенная стрела. Он порывисто обнял её и прошептал:
– Тогда больше не спрашивай ни о чём. Возьми мой рюкзак, садись на поезд и выходи в Шале. Жди на станции. К тебе прилетит ворон с голубыми глазами. Иди за ним.
– А ты?
– Не спрашивай ни о чём, – глаза Эола были совсем близко, и в них качались под солнцем цветы медуницы на лесной поляне и сияло высокое весеннее небо. И что-то ещё, что Люба никогда не осмелилась бы назвать.
Участковый договорился с начальником поезда, что Люба бесплатно доедет до Екатеринбурга, закинул тяжёлый рюкзак на верхнюю полку и пожелал ей счастливого пути.
– А с моим попутчиком что будет? – спросила она.
– Вообще о нём забудь, – он махнул рукой и, кряхтя, скрылся в тамбуре, бормоча под нос, как же тяжело старому человеку спускаться по этим чёртовым ступенькам. С тоскливым гудком вагончик тронулся – низкий перрон, как ему и полагается, остался. В поезде было холодно. Пассажиры полупустого общего вагона спали – кто сидя, привалившись к своим баулам, кто лёжа, свернувшись на пустых полках, укрываясь куртками и благоухая носками. Потрескивал, нагреваясь, титан. Кто-то храпел. Стучали колёса. Из тамбура тоскливо тянуло табаком и туалетом. Люба пила сладкий крепкий чай, грея руки о подстаканник, и смотрела в темноту за окном: как и обещала Эолу, она собиралась выйти на следующей станции. А дальше… дальше дело за обещанным вороном. Если пленнику, конечно, удастся с ним связаться. О том, что самого пленника она, скорее всего, уже никогда не увидит, она старалась не думать.
Чем ближе к станции, тем сильнее слипались глаза, и всё происходящее начинало казаться не то странным сном, не то болезненным бредом: и «Locomotive breath» в электричке, и ограбление, и поляна медуницы в лесу, и странный парень с нечеловеческими глазами, предсказывавший снег, вразумлявший повариху насчёт лесных пожаров и так горько, страшно плакавший неизвестно о ком… Колёса поезда стучали медленнее, как сердце засыпающего человека. Веки стали тяжёлыми, а ноги и руки – лёгкими.
Люба замотала головой, чтобы прогнать наваждение: тяжёлый рюкзак на верхней полке был совершенно реален. Поезд вздрогнул и остановился. Люба сдёрнула рюкзак с верхней полки и побежала в тамбур.
– Ты куда, стоянка две минуты! – заспанная проводница в дверях не собиралась даже спускать лестницу. – В тамбуре кури.
– Нет-нет, я здесь выхожу, счастливого пути, – она в последний раз вдохнула ни с чем не сравнимый и по-своему уютный запах поезда и спрыгнула вниз, в темноту, весну и неизвестность.
Перрон был пуст. Люба на всякий случай подняла голову: на проводах, как на нотных линейках, сидели, нахохлившись, плохо различимые с земли птицы, но никто из них не был похож на ворона. Знакомый вокзал, типовой для этого направления железной дороги, но всё равно очень красивый, с лестницей ко входу и трёхчастным большим окном над ним, тускло светился над путями. Люба закинула рюкзак на спину и зашагала на этот свет.
***
Зал ожидания резко начал наполняться людьми, которые, видимо, ехали на работу в город. Люба с тоской взглянула на расписание: через пятнадцать минут электричка, которая могла бы увезти её в Екатеринбург, и она ещё успела бы на квартирник. Ланселот и ребята, наверное, волнуются там – с другой стороны, они не понаслышке знают, что собака – транспорт крайне ненадёжный. Сколько раз они сами проводили ночь на этом вокзале, если собака из Перми опаздывала, и они не успевали перескочить на следующую, сколько классных песен было спето на ступенях этой вот лестницы летними вечерами? Сколько раз Люба уезжала отсюда, и провода за окном танцевали всё быстрее под удаляющиеся звуки гитары? А вкус кислой, тёмно-бордовой вишни, которую насыпала им из белого бидона с донышком, выложенным лопухами, прямо в чехол гитары весёлая женщина в косынке в горошек в позапрошлом июле?
Но сейчас от этих воспоминаний становилось только бесприютнее. Люба расчехлила флейту и вышла на улицу. По рассветному небу над железнодорожным мостом ползли пушистые белые облака, похожие на ванильный зефир. Ну, или ей так казалось от голода.
Девушка села на привычное место на перилах лестницы и заиграла «Улетай на крыльях ветра» – лучшее, что Люба вынесла из четырех лет хора в музыкальной школе. Она играла и как будто бы пела внутри. От этой простой мелодии почему-то щемило сердце, особенно когда на словах «там так ярко солнце светит» сопрано и альты расходятся во второй части всё дальше друг от друга. Расходятся? Разлетаются? На крыльях ветра. Конечно, играть это, да ещё и одной, – это совсем не то, но всё равно хорошо: сейчас поток людей схлынет, но ещё парочка вариаций не повредит. Футляр от флейты быстро наполнялся монетами, некоторые люди останавливались послушать.
«Там тебе привольней, песня.
Ты туда и улетай»
Последняя длинная нота растаяла в воздухе. К станции со свистом, попадавшим к ней в квинту, подошла электричка, распугав голубей, которые с шумом взлетели с платформы. На перила рядом с Любой приземлилась, как будто в замедленной съёмке, чёрная птица и, склонив голову, смотрела теперь на девушку голубыми глазами с фиолетовой каёмкой вокруг зрачка. Резкий порыв ветра взъерошил перья на голове молодого ворона, но тот не отвернулся и продолжал смотреть на девушку. Любино сердце пропустило удар. Перрон опустел. Ворон открыл клюв и издал тихий, хриплый звук.
«Ты дождалась меня, любовь моя», – прозвучал в Любиной голове голос Эола, и она впервые в жизни поняла, почему параноидальная шизофрения показалась её отцу таким логичным и привлекательным объяснением происходящего.
«Конечно, да», – она медленно пробовала на вкус незнакомые звуки и артикуляцию, недоступную человеку. И добавила с присущим прирождённому переводчику занудством:
«Любовь – это просто моё имя. Его обычно не переводят. Ну, или как хочешь».
Ворон дёрнулся, как будто его ударило током.
"Ты меня понимаешь?"
"Я тоже не совсем человек".
Денег, собранных благодаря композиторскому таланту Бородина в оркестровке Римского-Корсакова, хватило на стакан чая и пирожок с капустой в станционном буфете. Люба предложила половину ворону, но тот отказался. «Наверняка из благородства», – подумала Люба, но спорить не стала: в отличие от птиц семейства врановых, она не была всеядной и понятия не имела, куда дальше лежит их путь. Эол, судя по всему, и в птичьей форме понимал русский язык, но неизвестно, что выглядит хуже для стороннего наблюдателя: девушка, которая разговаривает сама с собой, или девушка, которая каркает на пролетающих мимо птиц, поэтому Люба решила пока не рисковать и молча шла по посёлку за вороном, который перелетал с одного электрического столба на другой или просто кружился в небе, выписывая в воздухе какие-то замысловатые фигуры. Если бы он был человеком, Люба подумывала бы, что он просто выделывается.
Чем дальше они уходили от станции, тем меньше людей и становилось вокруг, да и в целом мир мрачнел и темнел. Когда они дошли до конца улицы, Люба поняла, почему: почти вплотную подходивший к деревне лес молчал. Чёрные стволы, среди которых кое-где белели закопчённые снизу берёзы без листьев. На тёмной земле всё ещё белел снег, добавляя жуткого контраста. Зато сухую траву между последними домами посёлка и безжизненной стеной леса кто-то уже сжёг, потому что жизнь людей никогда и ничему не учит. Люба шла по этой выжженой весне и чувствовала, как к глазам подступают слёзы, хотя она видела этот лес в первый раз. Он родился здесь? Вырос? Потерял кого-то? Было тихо, как на кладбище, и так же безнадёжно. И чем дальше, тем непроходимее выглядела эта безнадёжность в прямом смысле.
Ворон сел на поваленный чёрный ствол перед Любой и поднял голову.
«Спасибо. Ты спасла нас. Дальше я сам. Здесь люди меня уже не увидят, я могу донести всё сам».
– Ну зашибись, – Люба вдруг разозлилась. – То есть тот водитель был прав – ты сейчас исчезнешь навсегда в чёрном лесу и даже не объяснишь мне, что это было?
«Почему навсегда? Я быстро. Просто там страшно и тяжело пройти, особенно с непривычки. Мне нужно донести еду птицам и зверям, которые жили здесь, и теперь им не хватает, а потом я вернусь к тебе».
Ворон, казалось, не обиделся – просто, как обычно, очень сильно удивился.
– Ну уж нет, – неожиданно для себя самой огрызнулась Люба и добавила по-птичьи:
«Я пойду с тобой, а то ты опять куда-нибудь встрянешь».
«Уверена?»
«Да».
«Тогда я сейчас».
Ворон сделал несколько прыжков по земле и взмыл в небо, перевернувшись там несколько раз, и скрылся за каким-то очередным завалом обгорелых деревьев. «Вот позёр» – подумала Люба и вдруг вспомнила, как странно звучит слово «любовь» на языке воронов.
Она носила это имя, но редко думала о его значении. Иногда оно вообще казалось насмешкой: родители назвали её именем того, чего больше всего на свете боялись. С другой стороны, а кто не боится?
Скрипнула ветка. Эол в человеческом виде вышел из-за деревьев и в нерешительности остановился в метре от Любы, которая поняла, что по инерции ждала увидеть его в небе, а не на земле. Несколько секунд они смотрели друг на друга, после чего одновременно сделали шаг вперёд.
Сердце птицы и сердце человека бились с одинаковой скоростью, и они стояли, оглушённые этим звуком, прижавшись друг к другу и не зная, что делать дальше.
Сколько прошло времени? Люба не знала. С ним вообще происходило что-то странное: умом она понимала, что выехала из дома немногим более суток назад, но вот поверить в это – ни за что бы не поверила. Произошло слишком много всего, как будто бы, вылетая из электрички, она приземлилась где-то на обочине привычной жизни, её законов и даже времени. И отношений между людьми: ей, конечно, никогда не пришло бы в голову пропускать квартирник ради того, чтобы таскаться по весенним лесам и депрессивным посёлкам в компании первого встречного. Вот так обнимать первого встречного, прижавшись щекой к его острому плечу, и чувствовать, как от его дыхания смешно и щекотно разлетаются её волосы. Но она была действительно рада снова быть рядом после того, как почти поверила, что больше не увидит Эола. А человек он или ворон – какая разница?
– Можно задать тебе бестактный вопрос? – спросила она неожиданно.
– Конечно.
– Почему ты называешь себя Эол?
– Потому что я хорошо чувствую, куда будет дуть ветер. А что?
– Просто удивительно немного, – Люба усмехнулась. – Я живу в мрачной уральской глубинке и в университете изучаю, что легенды и мифы – это просто метафоры, но в универ езжу через реку Стикс, которая на самом деле разделяет мир живых и мёртвых, и тусуюсь в лесу с Эолом, который на самом деле повелевает ветрами. Наши-то имена произвольны, мы их чаще всего не выбираем. Просто живём с ними, врастаем в них. Пойдём?
Он кивнул, вскинул на спину рюкзак и двинулся в глубь чёрного леса. Какое-то время они шли молча: идти было тяжело, и Любе даже иногда казалось, что они поменялись ролями, и теперь это она легконогий Леголас, а Эола пригибает к земле не то кольцо всевластия, не то тяжесть воспоминаний. Словно услышав её мысли, он остановился и утёр со лба пот.
– Можно, теперь я тебе задам бестактный вопрос?
– Валяй.
– Где ты выучила наш язык?
– В этом нет никакой моей заслуги, я всегда понимаю язык того, кому могу помочь. Ну, а потом он остаётся со мной. Редкая способность. Мои отец и дед тоже так умели, но по разным причинам предпочли не пользоваться.
– Это же невероятно круто, – Эол смотрел на Любу с искренним восхищением. – Я даже не знал, что так бывает.
– Так и не бывает, – Люба ухмыльнулась. – Какой-то бред. Примерно как люди, превращающиеся в птиц и обратно.
Они вышли на открытое место – видимо, в прошлом это была поляна, да и сейчас на земле виднелись зелёные побеги травы и зеленовато-красные кустики будущего иван-чая.
– Наоборот, – Эол обернулся. – В основном я живу как ворон, хотя на самом деле, наверное, я ни то, ни другое.
– А на самом деле ты кто?
Эол пристально посмотрел на Любу. То ли это общая атмосфера способствовала, то ли межвидовые метаморфозы не проходили даром, но на этом на пепелище он сделался как будто бы бледнее и тоньше, лицо заострилось и даже глаза стали темнее. В его зрачках она увидела своё отражение. За ней чернели неподвижные силуэты деревьев, на которые в тишине падал не то снег, не то пепел, а за ними поднимался красный, страшный огонь. Над огнём кружились в небе осиротевшие чёрные птицы.
– Это трудно объяснить, – наконец сказал Эол. – Я душа этого места. Только его больше нет, а я вроде как есть.
– Душа леса таскается за едой для птиц в соседний областной центр, – с горечью покачала головой Люба. – Последние времена настали.
– В последние времена тоже настаёт весна, – Эол грустно улыбнулся. – Надо только продержаться до неё.
Он снова пошёл вперёд широким шагом – чёрный, изломанный силуэт, с грузом куда тяжелее рюкзака на плечах. Люба догнала его и взяла за руку – холодную, холоднее даже, чем у неё. Эол с нежностью сжал её пальцы. Из-за тучи вышло солнце, и Люба подумала, что иван-чай, который первым появляется на пепелищах, тоже фиолетовый.
Вообще-то это было логично: если у такого недавнего с точки зрения мировой истории явления, как город, были хранители вроде Лии, Берты Исааковны или отца Макса, у леса они тоже должны быть. Защищать первозданную красоту и чистоту… от кого? Правильно, от главного вредителя. С этим было сложно поспорить, глядя вокруг. Эол упрямо шагал вперёд, но Люба видела, что ему тяжело – и становится всё тяжелее.
– Как ты после этого живёшь среди людей? После того, что они сделали.
– Я не живу среди людей. Иногда приходится проводить в городе зиму, чтобы помочь своим, но до вчерашнего утра я, честно говоря, не думал, что ещё раз туда захочу.
– А что случилось вчера? – Люба удивилась. Ничего, что хорошо характеризовало бы людей даже для неё самой, не произошло: какие-то уроды скинули их с пустой электрички, потом они попали в милицию, из которой Эол потом как-то сбежал – интересно, как? Вылетел, пока участковый ходил курить? Вот, оказывается, до чего вредная привычка. Может, бросит теперь? Человек-птица остановился, сбросил рюкзак и сел на землю, тяжело переводя дух.
– Я думал о том, как ненавижу железо, и отдельно – поезда, эту железнодорожную громадину, которая заглушает все звуки, пугая птиц и зверей, никогда не попадая в ритм сердца. Она безжизненная и страшная. И вдруг услышал, как ты играешь на флейте, но теперь уже колёса электрички – это часть музыки. У них нет своего тона, но тот, который получается – он теперь в твоей власти. И теперь в нём уже можно различить и стук сердца, и шум горной реки, и стук капель первого майского ливня о жестяную крышу, и ход времени… И я подумал, что, может, просто ещё не понял, как это всё работает у людей.
– А теперь понял?
– Понял, что стоит хотя бы попытаться. Хотя бы чтобы ещё раз послушать.
– Да ты прирождённый музыкант, оказывается, – Люба смутилась. – Тебе надо слушать не электрички, а симфонии. Веками композиторы бились над тем, чтобы музыкальные инструменты передавали голоса природы, – вот ты и расскажешь, наконец, как у них получилось. Я тебе всё устрою, я сама ведь не очень хорошо играю.
– К этому вот особенно не могу привыкнуть, – Эол рассмеялся. – Спроси соловья насчёт его песни, он будет уверен, что она точно лучшая. Скажи человеку, что он что-то делает хорошо, и он немедленно начнёт оправдываться. Я слышал симфонический оркестр. Но почему-то для надежды мне понадобилась раздолбанная электричка. И ты.
– Тогда слушай меня.
Люба бережно достала из чехла флейту и взобралась на корявый обгорелый пень, похожий на диковинный трон злого волшебника. Она закрыла глаза и заиграла, вдыхая и выдыхая весну как представляла её себе – боль пробуждения после долгой болезни, за которым следует только очередное похолодание, и вот уже первая зелёная трава снова покрыта изморозью. Тяжёлые резиновые сапоги месят грязь, пальцы мёрзнут на ветру, но ветер уже пахнет иначе – ну, или тебе просто хочется на это надеяться, и поэтому ты решительно убираешь в карман перчатки. Чьи-то пальцы тянутся к первоцветам на лесной прогалине, чтобы сорвать и поделиться этой весной с кем-то дорогим, но цветы вянут в пальцах ещё до того, как сапоги дошагают до безымянной станции. И всё же на прогалине с каждым днём становится больше белого: сначала кажется, что это снег, но это подснежники. Ты возвращаешься в город, и каждая песня из киоска на остановке у центрального рынка кажется неслучайной, как будто весна хочет что-то сказать тебе, а ты и рада. Автобус окатит с ног до головы из коричневой лужи, а ты идёшь без шапки вверх по проспекту, и холодный ветер играет с кудрявыми волосами, и кажется, что там, за поворотом, тебя ждёт то самое, что страшно представить и невозможно назвать даже вслух, на что нельзя даже надеяться – но весной кажется, что можно.
Люба открыла глаза, и у неё перехватило дыхание: в центре поляны беззвучно кружились лесные птицы, то опускаясь, то взмывая высоко в небо, что-то выхватывая по пути из старого рюкзака. А на земле в этом крылатом круге сидел, глядя на неё фиолетовыми глазами, человек-ворон, и вокруг него на мёртвой земле расцветали подснежники.
***
Старый вокзал с недостроенным новым крылом возвышался над площадью, как настоящий дворец, с полукруглыми воротами (выход к поездам) и огромными колоннами. «Свердловск пассажирский», – гласила надпись над входом – она врала, но все привыкли. Голуби привычно бестолково суетились под ногами людей, потоком хлынувших на привокзальную площадь с утренней областной электрички. Резкий гудок автобуса напугал ребёнка в красной курточке и резиновых сапожках, и малыш выронил пряник, который ел. Отец немедленно принялся ругаться. Ребёнок заревел. Голуби принялись драться за пряник.
Одной из последних из арки вышла невысокая девушка со спутанными кудрявыми волосами, в куртке, измазанной в копоти и грязи, как будто она по-пластунски ползала по пожарищу. Она сонно щурилась, как человек, который только что проснулся и ещё не понял, где и зачем. В руках у девушки был чехол с флейтой, а на плече неподвижно сидел молодой чёрный ворон.
Голуби резко повернулись к ним, отрываясь от упавшего в лужу размокшего пряника. Секунду они молчали, а потом все разом заворковали.
Девушка и ворон одновременно повернули головы и одновременно мрачно каркнули. Голуби молча застыли в тех же позах, как сидели.
Примерно так же отреагировал и Ланселот, когда рано утром на пороге его квартиры, где после ночного квартирника всё ещё можно было вешать топор в воздухе и определить по запаху, какой именно алкоголь привезли гости из Питера (палёный «Букет Молдавии»), воздвиглась Люба с птицей на плече. Впрочем, Ланселот был басистом, а басиста непопаданием в темп не удивишь, поэтому он запер за нею дверь, выдал полотенце и повалился спать обратно.
Люба выползла из-под душа, отряхивая мокрые кудряшки, перешагивая через пустые бутылки, свечные огарки и прочие следы прекрасной ночи, пробралась на кухню и распахнула окно в последний день апреля. По дороге она позвонила из таксофона маме и Винтеру и сообщила, что задерживается. Мама отреагировала меланхолично (у них через неделю премьера, а зарплаты оркестр не видел ещё с прошлой), зато Макс был в ярости, потому что Люба отказалась сообщить подробности. Не говорить же ему, право, что она и сама ещё не понимала, какие именно тут подробности и как она объяснит происходящее, например, тому же Ланселоту.
Возвращение в шумный человеческий город, полный обязательств и неустроенностей, после медуницы на лесной поляне и всего, что за ней следовало, напоминало тяжёлое похмелье. Люба отыскала на дне раковины под завалами стаканов турку, в кухонном шкафу – кофе (отвратительный, как водится), а в своём чехле с флейтой (рядом с паспортом!) – самое дорогое: специи, потому что нужно было немного волшебства. Две ложки сахара, пол чайной ложки корицы, пять коробочек кардамона, четверть чайной ложки имбиря и перец на кончике ножа – и будет шанс не уснуть на ходу.
По дому разливался запах, который казался Любе золотистым по цвету и бархатным на ощупь – и поэтому как никогда подходил весне за открытым окном. Берёзы во дворе не то игриво, не то осуждающе качали головой, и их задорные золотые серёжки блестели на солнце.
Эол в человеческом виде бесшумно вошёл на кухню и слился с обоями. Чем больше примет человеческой жизни было вокруг, тем больше он терялся. Люба молчала и чувствовала, как в её сердце распускается белым подснежником необъяснимая и неведомая ей ранее нежность. От этой нежности дрожали коленки и немели пальцы, и она казалась неуместной на тусовочной неформальской кухне, на этой границе привычной жизни и той, странной, колдовской сказки, в которой человек оборачивается вороном. А если и оборачивается, то с чего она взяла, что он, как какой-нибудь Финист Ясный Сокол, прилетит к ней ещё раз? Тем более что люди вдоволь поранили его сердце ещё до знакомства с ней.
– Что ты делаешь?
– Собираюсь превратить тебя в человека. А потом показать тебе ещё что-нибудь хорошее в человеческом мире.
Люба протянула Эолу чашку с кофе, случайно коснувшись его руки, и они снова застыли на несколько секунд, не решаясь пошевелиться и глядя друг на друга. Из комнаты раздался звук будильника, потом грохот и недовольная ругань. Эол отдёрнул руку, залпом выпил горячий кофе и, прежде чем Люба успела что-то сказать, метнулся куда-то в тёмный коридор. Когда на кухню выползли Ланселот и его друг, гитарист, которого по недосмотру небесной канцелярии звали Артур, Люба стояла у окна в одиночестве – а с бельевой верёвки под потолком на неё внимательно смотрел ворон.
Напоив похмельных музыкантов кофе, Люба кратко рассказала, как её ограбили в собаке, пришлось выбираться из леса и объясняться с ментами, и сообщила, что идёт на Плотинку зарабатывать на билет на поезд, потому что ещё раз на такое она не готова.
«Почему ты не хочешь, чтобы они видели тебя человеком?»
«А как ты им это объяснишь?»
«А как ты объяснишь своим? Видал, как те голуби всполошились?»
«Плевать на голубей. Мы, вороны, помним тех, кто помог нам, поэтому ни одна лесная птица из наших тебе никогда не навредит».
Люба сидела на гранитных камнях в позе лотоса, сжимая в руках флейту и глядя на бурлящую воду, в обрамлении солнечных зайчиков падавшую с плотины. Над ней выделывал в воздухе фигуры ворон, то взмывая куда-то в высокое небо, то возвращаясь, как будто не решаясь потерять её из виду, – и Люба подозревала, что редкостно удачный день для уличного музыканта – это вовсе не её заслуга. Но ей хотелось играть и петь совсем другое – и вовсе не для прохожих, которые сновали туда-сюда по набережной и исчезали в гулком переходе.
Белые волны внизу набегали друг на друга, сталкиваясь, сливаясь, закручиваясь, превращаясь в одно, – чтобы тут же разбиться о стены канала. Что-то подобное происходило и у неё в душе. Петь и играть, конечно, легче, потому что за чужими словами удобно прятать свои – те, которые расцветают подснежниками в глубине.
«А тебе – тебе не навредит?»
«Не бойся за меня, любовь моя».
Люба подняла голову: птичьи голубые глаза с фиолетовой каёмкой смотрели на неё с человеческим выражением. Не мигая и не отводя взгляда, молодой ворон приземлился рядом с ней.
«Эол?»
«Я не превращаюсь в человека потому, что мне страшно. Наверное, правильно было бы ничего не говорить, но это было бы нечестно. Люди считают, что мы приносим несчастье, – я этого точно не хочу. Наш язык звучит мерзко для человеческого уха, но я скажу, как есть и на нём: я знаю, что твоё имя не переводится, – просто я тебя люблю»
Люба склонила голову к плечу и вообще была в этот момент похожа на готовую к взлёту птицу, и в её глазах отражались закаты над крышами, гроздья черёмухи под белым снегом, мать-и-мачеха, прорастающая на проталинах среди мусора и общей беспросветности, все переведённые истории, прошедшие через неё и оставившие свой след на дне карих глаз, золотистых и бархатных в глубине, а ещё – человек и ворон, улетающий на крыльях ветра, and no way to slow down.
– У моего мира много языков, и я знаю, как сказать «я тебя тоже» на любом из них, – она встала и протянула руку. – Но мне их не хватит.
Светило солнце, и солнечные зайчики вперемешку с брызгами отскакивали от плотины. Пожилая женщина в синем берете кормила голубей, которые с шумом налетали друг на друга в битве за пшено. Через их суматошную толпу быстрым шагом, пересекая набережную под внезапным углом, практически бегом пронеслась девушка с кудрявыми волосами, футляром с флейтой и с чёрной птицей на плече. Неужели ворон? Вот это да! Девушка скрылась в арке подворотни. Женщина в берете проследовала за ней, заглянула в пролёт, чтобы удостовериться, что ей не показалось, несколько раз моргнула и с осуждением покачала головой.
В арке, прижавшись друг к другу, самозабвенно целовались кудрявая девушка и длинный парень с чёрными волосами. Их руки переплелись, их дыхание стало общим, их тени слились в одну – и казалось, что в ней угадывались птичьи крылья. Две пары.
@темы: унесенное в коготках